Сатоко вовсе не удивляла та легкость, с которой, будто случайную сплетню, рассказывал ее муж о страшной сцене, разыгравшейся позапрошлой ночью в его собственном доме. Лишь на секунду она закрывала глаза если так делать, то, пускай ненадолго, отступает прочь видение – жуткая картина тех родов. В сознании всплывает только младенец, завернутый в окровавленную газету, оставленный нелепым свертком на паркетном полу. Муж не видал всего этого...
Врач намеренно обращался с новорожденным небрежно, презирая мать, родившую дитя без отца в таких ненормальных условиях. Ни слова не говоря, он лишь дернул в сторону подбородком, указывая туда, где хранились старые газеты. Его помощница взяла одну, завернула в нее младенца и положила прямо на пол... Словно что-то острое резануло тогда чуткое сердце Сатоко. Позабыв про всякую неприязнь, она принесла фланелевую тряпицу, со стороны похожую на все ту же газету, запеленала ребенка – и тихонько, чтобы никто не заметил, уложила его в кресло.
Меньше всего на свете хотелось Сатоко хоть чем-нибудь стать мужу в тягость. И поэтому она твердо решила не делиться с ним своим настроением, не упоминать и словом о запавшем глубоко в ее сердце и всплывающем теперь в памяти видении. Этой ночью Сатоко то и дело улыбалась сама себе, тщетно пытаясь избавиться от непонятного чувства тревоги.
Завернутый в газету младенец на полу... Оберточной бумагой из лавки мясника – окровавленный газетный лист... Пеленки из газетной бумаги... Бедный сиротка!
Почти никакой неприязни не испытывала Сатоко к несчастной няньке. Острое чувство охватывало ее – будто это именно она, Сатоко, в детстве изведавшая лишь достаток, – и есть теперь этот несчастливый ребенок.
В общем-то, – думала Сатоко, – лишь одна я и была свидетелем этой сцены – младенца в кровавой газете. Пускай даже мать его тоже видела это... И сам он тоже все чувствовал. Но из нас троих только мне одной доведется хранить теперь в памяти до конца своих дней картину страшного его рождения. Быть может, он вырастет – и люди расскажут ему, как он родился, как выглядел при этом... Какой кошмар, наверное. Будет твориться в его голове!.. Нет же, нет – все будет в порядке уж я-то не выдам тайну, известную мне одной. Ну, а я-то, в конце концов, все же сделала ему добро. Спеленала фланелью, переложила с пола на кресло...
Сатоко погружена в молчание.
Перед воротами ночного клуба муж бросает водителю
– В Усигомэ! – пропускает Сатоко в машину и захлопывает дверцу снаружи. За стеклом на секунду мелькает его улыбка – два ряда здоровых белых зубов.
В нашей с тобою жизни никаких тревог быть не может!.. Мысль эта страшной усталостью навалилась на Сатоко, распластав ее тело на спинке сиденья. Оглянувшись, она снова увидела мужа даже не обернувшись, он уже устремился туда, где стоит его Нэш – и яркий твидовый пиджак исчезает, смешавшись с толпой. Он терпеть не может стоять на месте, если вокруг толчея...
В театре только что закончился спектакль, и огни неоновых реклам плавно гасли один за другим. Зрители повалили толпой в полумрак, галдя и толкаясь на выходе. Прямо перед зданием театра росло несколько вишневых деревьев, и Сатоко вдруг померещилось, будто белоснежные цветы, распустившиеся на ветках – всего только грязные клочья бумаги.
И все-таки – тот ребенок...
Воспоминания вновь настигали ее.
...Как человека ни воспитывай – не выйдет толку из того, кто ничего не знает о своем рождении. А пеленки из грязной газеты могут стать символом всей его жизни... Чего же я так беспокоюсь за жизнь чужого младенца Кто знает – не оттого ли, что боюсь за будущее своего собственного.. Вот пройдет двадцать лет. Мой малыш вырастет счастливым, станет нормальным человеком. Ну а вдруг волею злого рока тот несчастный ребенок, тогда уже двадцатилетний, встретит моего сына и нанесет ему какое-нибудь увечье!.. И хотя стоял теплый пасмурный апрельский вечер – от мысли этой у Сатоко похолодело в затылке.