Страница: 4/8
Девочка знает, что взрослые постоянно врут, все, кого она знает — родители, учителя, соседи, — живут так скучно и бездарно, что лучше бы не жили вовсе, и никуда от этого не денешься, скука и бездарность так же неизбежны, как смерть, но сейчас перед девочкой приоткрылась тайна жизни: оказывается, жить все-таки стоит, даже если судьба забросила тебя в забытую богом дыру, даже если ты упал и не можешь подняться, даже если ты нищ и голоден, даже если тяжкая болезнь выбрала из всех именно тебя, даже если тебе суждена лихая смерть — рухнуть наземь, выплевывая сгустки черной крови; девочку научила этому знанию не рано поумневшая подруга и не телесное созревание, она просто увидела и поняла.
Люблю наблюдать, как пробудившиеся инстинкты окрашивают невинную душу в свою серо-багровую окраску, меня с души воротит от чистюль, гнушающихся вульгарностью, я не считаю, что надо стыдиться знойных слов, если их нашептывает подлинная страсть, а любовь, опасная, побуждающая к безумным поступкам и непоправимым ошибкам, по-моему, достойна восхищения.
Мой объектив вибрирует от волнения, когда ему доводится снимать любовь, подобную огненному фейерверку, я скрупулезно регистрирую тончайшие нюансы света и тени, лучше, чем люди, понимаю смысл каждого сказанного слова, такая любовь — редчайший из моих трофеев, и, наблюдая за ней, я думаю вот что: пускай с точки зрения большинства она достойна осуждения, пускай даже преступна, но эти двое, которые беспечно спариваются под радугой, словно не ведающие стыда бабочки или стрекозы, — не прожигатели жизни и не искатели острых ощущений; мне отчетливо слышен голос этой любви, отрешившейся от горестных мыслей и безысходного отчаяния, измельчившей в прах свинцовую тяжесть бытия, не боящейся ни судьбы, ни небесного суда, не заботящейся о выгоде; этот громкий голос таит в себе самую суть бытия, он гораздо честней, чем пустозвонство брачного обета, который дают перед алтарем жених и невеста (черт знает, что они при этом на самом деле думают); даже тот, кто, единственный из множества, уцелел в катастрофе, не сможет издать ликующего звука подобной чистоты; мой мощный объектив, в котором вся моя жизнь и все мои органы чувств, способен ухватить этот голос — не сам звук, а триумфальный трепет изогнутой женской шеи, сзади покрытой нежным пушком.
Девочка, которой в одночасье открылась сложнейшая из истин, понемногу приходит в себя, теперь она просто любуется красивым зрелищем, она и сама красива, гораздо красивей обычных детей, ничего не знающих о мире взрослых; на тонкой ключице блестят капельки пота, если в них заглянуть, то наверняка увидишь миниатюрное отражение двух переплетенных фигурок.
А женщина все никак не насытится, не накричится; у нее звонкая душа юной девушки и такой же звонкий смех, это самка, живущая в такт месячным циклам, я знаю, что она обманывает своего мужа, но не для того, чтобы сравнить достоинства двух любовников, она не думает, кого выбрать, от добра добра не ищет, с каждым из мужчин ведет себя естественно, как естественна река, несущая свои воды к устью; оба уверены в ее любви, она не дура, чтобы подрывать эту уверенность, хоть не вырабатывает никаких стратегий и тактик.
На земле еще не высохшая лужица мочи — это девочка присела, когда шел дождь; на лужицу слетелись пестрые бабочки, одна нарядней другой, их трепещущие крылышки похожи на паруса, и я вспоминаю пожелтевшие сепиевые снимки, сделанные много лет назад: на них юнцы того чахлого поколения, которое самую малость опоздало на войну — если б не атомная бомба, загремели б они на фронт, стали “лепестками хризантемы” по приказу командования и во славу тогдашнего императора, но бомба их спасла, и они пустились в беспечное, бесцельное плавание на дрянной, кое-как сляпанной яхтенке; сам не пойму, чем они меня так заинтересовали, но я повсюду таскался за ними и щелкал, щелкал; давно это было, смешно они говорили между собой, беспрестанно вставляя американские словечки, к родине у них полагалось относиться с пренебрежением, зато иностранцев они слушали разинув рот и, как слову Божьему, внимали модным песенкам, которые напевала победившая их страна, а в плавание они пустились, так и не договорившись между собой, куда, собственно, плывут; поначалу всё пыжились — тучи им были нипочем, в лютый холод они говорили: “Ну и жарища”, называли своим отцом солнце, славили полноту жизни и права молодости, по вечерам непременно упивались в дым и многое, очень многое презирали: рыбаков, дожидающихся штиля, чтобы выйти в море, тех, кто суеверно помечает в календаре удачные и неудачные дни, своих соотечественников, которые сами затеяли бучу, а потом поджали хвост, вековые снега, сверкающие на вершине большой горы, старые обычаи и нравы, почтение к учителям, массовую культуру, беззубую внешнюю политику и даже автомобили отечественного производства.
Герои той давней суматошной эпохи были изрядными хвастунами, обожали трескучие фразы, но каждый из них был сам по себе и сам за себя, вся компания состояла из одиночек; старших они держали за неудачников и слушать их не желали, над моралью, законами и прочей ерундой посмеивались; мне удалось сфотографировать отчаяние, просвечивающее сквозь самонадеянность их гримасничающих лиц, только закончилось все печально: их детская вера во всемогущество логики не выдержала испытания штормом и волнами, сколько раз повторяли они, что не сойдут с корабля, пока не постигнут до конца вечную философию течений и светил, но достаточно им было разок попасть в передрягу, достаточно было одному из них сгинуть в морской пучине, и их братство тут же рассыпалось в прах, катастрофа сначала повергла их в оцепенение, потом они заныли, по-бабьи расхныкались, и пришлось посылать за ними спасателей, а кончилось тем, что они стали как все — вернулись на берег, образумились и растворились в том самом “феодальном обществе”, которое так безжалостно осуждали; что осталось от них в моей памяти: мешанина из Востока и Запада, пустая болтовня о свободе да еще их смехотворные повадки.